Мороз ещё на дворе. Но особый мороз, весенний. Ухо, которое в тени, мёрзнет, а которое на солнце − горит. С зелёных осин капель, но капельки не долетают до земли, замерзают на лету в ледышки. На солнечной стороне деревьев вода блестит, а теневая затянута матовым панцирем льда.
Порыжели ивняки, а ольховые заросли стали лиловыми. Днём плавятся и горят снега, ночью пощёлкивает мороз. Пришла пора заячьих песен. Самое время ночных заячьих хороводов.
Как зайцы поют, по ночам слышно. А как хоровод водят, в темноте не видать.
Но по следам всё понять можно: шла прямая заячья тропа – от пенька
до пенька, через кочки, через валежины, под белыми снежными воротцами − и
вдруг закружила немыслимыми петлями! Восьмёрками среди берёзок,
кругами-хороводами вокруг ёлочек, каруселью между кустами.
Будто закружились у зайцев головы и пошли они петлять да путать.
Пляшут и поют: «Гу-гу-гу-гу-у! Гу-гу-гу-гу-у!»
Как в берестяные дудки дуют. Даже губы раздвоенные трясутся!
Нипочём им сейчас лисицы и филины. Всю зиму жили в страхе, всю зиму прятались и молчали. Довольно!
Март на дворе. Солнце одолевает мороз.
Самая пора заячьих песен.
Время заячьих хороводов.
Песенку овсянки мы сначала и слушать не хотели: уж больно проста. Да и певица невидная: сидит неподвижно на ветке, прижмурив глаза, и поёт одним голосом:
«Синь-синь-синь-си-инь!»
Но нам сказали, что хоть и одним голосом она поёт, да о разном.
− Вы только вслушайтесь, − сказали. − Слышите?
«Синь-синь-синь-си-инь!»
И верно, синь вокруг. Как мы раньше не заметили! Небо синее, дымка над лесом синяя, тени на снегу − как синие молнии. А если ещё и глаза прижмурить, всё станет синим.
Синий месяц март!
− Это ещё не всё, − сказали. − Послушайте-ка её в апреле.
В апреле овсянка песенкой своей давала советы. Увидит возчика в розвальнях на раскисшей дороге и запоёт: «Смени сани, возьми во-оз!»
В мае у овсянки песня та же, но совет другой. Увидит, что скотник сено коровам несёт, и сразу: «Неси, неси, неси, не тру-си-и!»
− Ишь ты, − усмехается скотник. − И откуда она знает, что сено у нас к концу?
Любит овсянка возле человеческого жилья петь. Одна у неё песенка, только каждый переводит её на свой лад.
Путешествие − трудное дело. Всякий путешественник терпит невзгоды. И упорные, бывает, сдают.
Но есть путешественники беззаветные, непоколебимые, просто отчаянные. О них я подумал, когда увидел на снегу паучка.
Вот он: чёрная точка рядом с лыжнёй. Ножки поджаты, мёртвый, оцепенелый, застылый. Но поднимется солнце, пригреет чуть − и он оживёт. Зашевелится, разомнёт замлевшие лапки − и снова в путь!
Так и идёт: светит солнце − бежит всё вперёд и вперёд. А накроет тень − съёжится и лежит. Лежит и ждёт терпеливо: авось тепло опять воскресит, чтоб снова продолжить путь!
Бежит и лежит, лежит и бежит…
Закапало с сосулькиных носов. Холодное небо залила тёплая солнечная дымка.
Каждую весну я с изумлением слежу за великим переселением птиц с юга. Мчат над головой быстрые кулики. Совсем недавно бегали они по отмелям тропических рек, кося глазком на зубастых крокодилов. Летят журавли – может, на перьях их ещё сохранилась пыль берегов Нила.
Все спешат туда, где сами выклюнулись из яйца и впервые увидели синее небо и зелёную землю.
Удивительное это дело − перелёт птиц!
Но ещё больше изумляют п е р в ы е.
Капают сосулькины простуженные носы. По ночам ещё позванивает мороз. Только крошечные проталинки наклюнулись на белых холмах, а п е р в ы е уже тут.
…Лиловые тучи приподнялись над горизонтом и открыли оранжевую полоску зари. В оранжевую щель со свистом ворвался вихрь; зазвенела на ветру упругая жёлтая стерня. На чёрной маслянистой пашне вспыхнули от зари лужи, будто в подземных окнах включили свет.
На север, борясь с вихрем, мелькая белым брюшком, пролетела п е р в а я ласточка.
…Захлёбываюсь ветром. Ветер заливает рот, нос, глаза и уши. Тону в ветре, как тонут в бурной горной реке. Цепляюсь за жёсткие стебли травы, прячу голову за камень. Под камнем лисья нора: пахнет сырой землёй и зверем. Неглубоко в норе птичка − горный конёк. Конёк спасается от бури. Это п е р в ы й конёк. Так и лежим рядом − человек и птичка. Слушаем, как обрушиваются на скалы тяжёлые валы ветра.
А в степи?
…На белую степь смотреть нельзя. Снег занастился и полыхает на солнце литым стеклом. Редко-редко чёрные точки − первые проталинки. В полдень над проталинками струится парок. И, как рождённая из пара, поднимается вверх на трепещущих крыльях птица. Льётся над снежной степью её ветряная песенка. Это п е р в ы й жаворонок.
На много дней полёта впереди своих стай, терпя голод и холод, страстно рвутся вперёд первые вестники весны − п е р в ы е птицы.
И захотелось мне узнать, какие же они, эти п е р в ы е? Чем они отличаются от остальных? Что это за птицы, которые наперекор всем невзгодам обогнали свои стаи и летят впереди?
Может, эти птицы больше ростом, сильней? Может, у них теплее перо и гуще пух? Может, крепче у них клювы и ноги? Или окраской они отличаются от всех других?
Я стал наблюдать.
Я находил их замёрзшими. Ловил обессиленных. Уж очень хотелось узнать тайну п е р в ы х.
Подробно разглядывал я этих птиц. Ощупывал крылья, дул под перо, измерял, описывал окраску. И потом сравнивал.
Нет, ничем эти п е р в ы е внешне не отличались от всех других. Такое же перо, такая же окраска, те же размеры крыльев и клюва. Желудок только чаще бывал пуст. Да кожа под пером синеватая, без жира.
Так и не разгадал я тайну п е р в ы х. Так и не узнал, чем отличаются передовые от летящих позади. По виду они совсем такие же.
Значит, различие у них не снаружи, а внутри. Что ж, это очень похоже на истину. Пожалуй, это так и должно быть. У всех п е р в ы х что-то особое внутри, а не снаружи.
Только вот − что?
Зима − тяжёлое время. Даже могучие звери прячутся в берлоги и норы. А о мелюзге и говорить нечего. Трудно представить, что где-то сейчас, в тайничках под снегом, лежат окоченевшие бабочки. Бывало, чуть ветер, чуть дождь, а они уже сникли. И пыльца на крылышках сбилась и потускнела. А тут всю зиму под снегом!
Но они есть, они ждут; ждут весну и тепло.
Бабочка-крапивница зимовала в стогу. Солнце нагрело стог, и заструилось от него тепло. К теплу, на припёк, и выползла неловкая и сонная бабочка. Подкрылышко одно отпало, другие оббились, стёрлась пыльца. Нелегко зимовать и в стогу.
Крапивница отогрелась и затрепетала от нетерпения. Качнулся ветерок, она вспорхнула и понеслась.
И вдруг её обдало жгучим морозом: вокруг стога ещё лежали снега. Лес и луга в снегу, один стог оттаял и высох. Крапивница сникла и опустилась на снег.
Хорош мартовский снег: в гранях и блёстках, с весенней голубизной. И крапивница на нём, как первый цветок.
Но кому красиво, а крапивнице − смерть. Уже окоченела совсем, когда тёплая струйка ветра от нагретого стога протянулась и к ней; она встрепенулась, вспорхнула и понеслась по тёплой струе, как по знакомой дорожке. Струйка-тропинка привела её к стогу.
Каждый солнечный день теперь вылетает крапивница полетать. Смело носится над заснеженным полем. Но далеко не улетает. Текут от стога нагретые струйки, колышутся за ним как невидимые ленты. Крапивница чувствует их тепло, они для неё − как дорожки к жизни.
Всё выше солнце, всё жарче стог, всё длиннее тёплые струи-дорожки. Всё дальше и дальше отлетает по ним от стога крапивница. Пока однажды не долетит до первой большой проталины. Там и останется лето встречать.
Весной звонче всех белощёкие синички поют: колокольчиками звенят. На
разный лад и манер. У одних так и слышится: «Дважды два, дважды два, дважды
два!» А другие бойко высвистывают: «Четыре-четыре-четыре!»
С утра до вечера зубрят синички таблицу умножения.
«Дважды два, дважды два, дважды два!» − выкрикивают одни.
«Четыре-четыре-четыре!» − весело отвечают другие.
Всю весну одно и то же зубрят. А дальше никак вызубрить не могут.
Много у меня среди диких птиц знакомых. Воробья одного знаю. Он весь белый − альбинос. Его сразу отличишь в воробьиной стайке: все серые, а он белый.
Сороку знаю. Эту я по нахальству отличаю. Зимой, бывало, люди за окно продукты вывешивают, так она сейчас же прилетит и всё растреплет.
А вот галку одну я приметил за её вежливость.
Была метель.
Ранней весной бывают особые метели − солнечные. Снежные вихри завиваются в воздухе, всё сверкает и несётся! Каменные дома похожи на скалы. Наверху буран, с крыш, как с гор, текут снежные водопады. Сосульки от ветра растут в разные стороны, как косматая борода Деда Мороза.
А над карнизом, под крышей, есть укромное местечко. Там два кирпича из стены выпали. В этом углублении и устроилась моя галка. Чёрная вся, только на шейке серый воротничок. Галка грелась на солнце да ещё и расклёвывала какой-то лакомый кусок. Уютное местечко!
Если бы этой галкой был я, я бы никому такое местечко не уступил!
И вдруг вижу: подлетает к моей большой галке другая, поменьше и цветом потусклее. Прыг-скок по карнизу. Круть-верть хвостом. Села напротив моей галки и смотрит.
Ветер её треплет − так перья и заламывает, так белой крупой и сечёт!
Моя галка кусок свой схватила в клюв − и шасть из углубления на карниз! Тёпленькое местечко чужой уступила!
А чужая галка хвать у моей кусок из клюва − и на её тёпленькое местечко. Лапкой чужой кусок прижала − клюёт. Вот бессовестная!
Моя галка на карнизе − под снегом, на ветру, без еды. Снег её сечёт, ветер перья заламывает. А она, глупая, терпит! Не выгоняет маленькую.
«Наверное, − думаю, − чужая галка очень старая, вот ей место и уступают. А может, это всем известная и всеми уважаемая галка? Или, может, она маленькая, да удаленькая − драчунья». Ничего я тогда не понял…
А недавно вижу: обе галки − моя и чужая − сидят себя рядышком на старой печной трубе и у обеих в клювах прутики.
Эге, гнездо строят! Тут уж каждый поймёт.
И маленькая галка совсем не старая и не драчунья. Да и не чужая она теперь.
А моя знакомая большая галка совсем не галка, а гал!
Но всё равно мой знакомый гал очень вежливый. Я такого первый раз вижу.
Слышно было, как уходил ночью из леса мороз. Он стучал клюкой по деревьям всё тише, всё дальше.
Я вышел во двор и долго стоял, вглядываясь и вслушиваясь.
В воздухе плыл шорох.
Уху знакомо шуршание трав, кустов и ветвей. Но сейчас шуршало ни на что не похоже. Казалось, шуршит сам воздух. Шуршит и чуть слышно позванивает.
На смену морозу пришла оттепель.
Я вытянул в темноту ладонь. В ладонь стали покалывать крохотные иголочки. Ничего не было видно, но что-то творилось в лесу.
Утром все увидели: снег заковала хрустящая глазурная корочка. Ветви берёз и хвоя сосен оделись в стеклянные чехольчики. Всё похрустывает и позванивает, как обёрнутое в скрипучий целлофан. Стены, заборы оплыли матово-голубым льдом.
Сыплет мелкая водяная пыль. Невидимые капельки, не долетая до земли, замерзают в льдинки. Льдинок тоже не видно, но слышно: шорох и звон!
Сыпучий снег стал гремучим. Глазурная корочка с грохотом проламывается и рушится под сапогом. В проломах − белые битые черепки.
Всё шуршит, хрустит и звенит. Звонкий весенний денёк!
Прилетел в зорьку на обочину тетеревиного тока рябчик и завёл свою песенку: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
Я пересчитал: шесть косачей на току! Пять в стороне на снегу, а шестой рядом с шалашкой, на седой кочке, сидит.
А рябчик своё: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
− Шесть! − говорю я.
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
− Шесть! − стукнул я по колену. − Считать не умеешь!
Ближний − шестой − услышал, испугался и улетел.
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!» − свистит рябчик.
Я молчу. Сам вижу, что пять. Улетел шестой.
А рябчик не унимается: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
− Я же не спорю! − говорю я. − Пять так пять!
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!» − рябчик свистит.
− Без тебя вижу! − рявкнул я. − Небось не слепой!
Как залопочут, как замельтешат белые крылья − и ни одного тетерева не осталось!
И рябчик улетел с ними.
Тем хорош лес, что сколько в него ни ходи, сколько ни смотри и ни слушай, а всё увидишь невиданное и услышишь неслыханное. А увидишь и услышишь − и опять пойдёшь.
Стоял я на тяге. Уж солнце утонуло в лесу, а вальдшнеп всё медлил. И такая была прозрачная тишина, что упадёт хвоинка − и слышно, капля сока с берёзы капнет − слышно. Слышно даже, как муравьи бегут, − так и топочут.
В луже лопались пузыри, таинственно и тихо: у-ук! у-ук! Это запевала жаба. И вдруг шумная возня, шорох листьев и писк. Я прислушался. И услышал новую песню!
Будто птичка пела в кустах. Стрекотала и щебетала. Повторяла своё «ци-ци-ци» на разные лады и манеры.
Я слушал и вспоминал. Зарянка не так поёт, дрозды не так свистят. Всех птиц знаю, а такой никогда не слыхал.
Я нагнулся, чтоб разглядеть, но под ольхами загустела тьма, даже видно стало свечение гнилушек. Тогда я включил фонарь. Гнилушки потухли, а там, где они голубели, выдвинулся пенёк. А на том пеньке сидела лесная мышь: усы топорщились, глаза блестели. Погасил фонарь − засветились гнилушки, послышалась песнь!
Поющая мышь − дело неслыханное.
Что ж, буду знать.
И если кто меня спросит, скажу:
− Слышишь? Это поёт мышь!
Ранняя весна, вечер, глухое лесное болото. В светлом сыром сосняке снег ещё кое-где, а в тёплом ельнике на бугре уже сухо.
Я вхожу в густой ельник, как в тёмный сарай. Стою, молчу, слушаю.
Вокруг чёрные стволы елей, за ними холодный жёлтый закат. И удивительная тишина, когда слышишь удары сердца и собственное дыхание. Дрозд на еловой макушке высвистывает лениво и звонко. Свистнет, прислушается, а в ответ ему тишина…
И вдруг в этой прозрачной и затаившей дыхание тишине тяжёлые, грузные, нечеловеческие шаги! Всплески воды и позванивание льда. То-пы, то-пы, то-пы! Будто тяжело гружённая лошадь с трудом тянет по болоту воз. И сразу же, как удар, ошеломляющий грохочущий рык! Дрогнул лес, качнулась земля.
Тяжёлые шаги затихли: послышались лёгкие, суматошные, торопливые.
Шажки лёгкие догоняли тяжёлые. Топ-топ-шлёп − и остановка, топ-топ-шлёп − и тишина. Торопливым шажкам нелегко было догнать неторопливые и тяжёлые.
Я прислонился спиной к стволу.
Под ёлками стало совсем темно, и только мутно белело между чёрными стволами болото.
Зверь рыкнул опять − как из пушки грохнул. И опять охнул лес и качнулась земля.
Я не выдумываю: лес вправду дрогнул, земля вправду качнулась! Лютый рык − как удар молота, как раскат грома, как взрыв! Но не страх порождал он, а уважение к его необузданной силище, к этой чугунной глотке, извергающейся как вулкан.
Лёгкие шажки заторопились, заторопились: зачмокал мох, захрустел ледок, заплескала вода.
Я давно уже понял, что это медведи: дитё и мама.
Дитё не поспевает, отстаёт, а мама чует меня, сердится и волнуется.
Мама предупреждает, что медвежонок тут не один, что она близко, что лучше его не тронь.
Я хорошо её понял: предупреждает она убедительно.
Тяжёлых шагов не слышно: медведица ждёт. А лёгонькие спешат, спешат. Вот взвизг тихий: медвежонка шлёпнули − не отставай! Вот шаги грузные и лёгкие зашагали рядом: то-пы, то-пы! шлёп-шлёп-шлёп! Всё дальше, всё тише. И смолкли.
И опять тишина.
Дрозд кончил свистеть. Лунные пятна легли на стволы.
В чёрных лужах вспыхнули звёзды.
Каждая лужа − как распахнутое в ночное небо окно.
Жутковато шагать в эти окна прямо на звёзды.
Не спеша я бреду к своему костру. Сладко сжимается сердце.
А в ушах гудит и гудит могучий зов леса.
Зацвела ива − гости со всех сторон. Кусты и деревья ещё голые, серые; ива среди них как букет, да не простой, а золотой. Каждый новый «барашек» – пуховый жёлтый цыплёнок: сидит и светится. Пальцем тронешь − пожелтеет палец. Щёлкнешь − золотой дымок запарит. Понюхаешь − мёд.
Спешат гости на пир.
Шмель прилетел − неуклюжий, мохнатый, как медведь. Забасил, заворочался, весь в пыльце измазался.
Прибежали муравьи: поджарые, быстрые, голодные. Набросились на пыльцу, и раздулись у них животы как бочки. Того и гляди, ободки на животах лопнут.
Комарики прилетели: ножки горсточкой, крылышки мельтешат – крошечные вертолётики.
Жуки какие-то копошатся.
Мухи жужжат.
Бабочки крылья распластали.
Шершень на слюдяных крыльях полосатый, злой и голодный, как тигр.
Все гудят и торопятся: зазеленеет ива − пиру конец.
Зазеленеет, потеряется среди зелёных кустов. Пойди-ка тогда её отыщи!
А сейчас она как букет золотой. И всех созывает на ивовый пир.
Старая история: воробей, пока не прилетели скворцы, решил скворечник занять. Напыжился, почирикал для храбрости и нырнул в леток.
Старую подстилку выносил пучками. Выскочит, а в клюве целый сноп. Разинет клюв и смотрит, как сухие травинки падают вниз.
Большие перья вытаскивал по одному. Вытащит и пустит на ветер. И тоже следит: поплывёт перо или штопором вниз закрутится?
Всё старое нужно выкинуть дочиста: ни соринки чтоб, ни пылинки!
Легко сказать: ни пылинки. А пылинку ни в коготках не зажать, ни клювом ухватить.
Вот вынес в клюве последнюю соломинку, вот выбросил последнее перо. Остался на дне один сор. Пылинки, соринки, шерстинки. Кожица от личинок, перхоть от пера − самая дрянь!
Посидел воробей на крыше, затылок лапкой почесал. И в леток!
Я стою, жду.
Началась в скворечнике возня, послышалось жужжание и фырчание. А из скворечника − из всех щелей! − завихрилась пыль. Воробей выскочил, отдышался и опять нырнул. И опять я услышал фырчание, и опять полетела пыль. Скворечник дымил!
Что там у него − вентилятор или пылесос? Ни то и ни то. Сам затрепыхался на дне, крылышками забил, погнал ветер, завихрил пыль − сам себе пылесос, сам себе вентилятор!
Чист скворечник, как стёклышко.
Самая пора свежую подстилку носить. Да поторапливаться, пока скворцы не прилетели.
В светлых осинниках и ольшаниках снег сошёл, палый лист сохнет на солнце, скручиваясь в рулончики, свёртываясь в кулёчки, сжимаясь в кулачки. Лист сухой, а земля под ним мокрая. Идёшь и вдавливаешь сапогом сухие листья в сырую землю.
Лось ли пройдёт, человек ли − всё одно оставит следы, вдавит лист в землю. Пройдут, вдалеке стихнут, а следы их вдруг и зашепчутся. То лист примятый распрямится и соседний заденет. То стебелёк высохнет и распрямится. Развяжется тесёмочка жёлтой травы. Или встряхнётся сжатый в гармошку пучочек брусники.
Давно ушагали из лесу лось и человек, где-то они уже далеко-далеко, а следы их всё шепчутся, шепчутся. Долго-долго…
Рисунки Кирилла Овчинникова
|
||