В детстве я взял у своей тёти Розы книгу Луи Буссенара "Капитан Сорви-голова". Книга была старая,
потрёпанная, и я как-то незаметно для себя прочёл её пять раз подряд.
Общим историческим фоном там является англо-бурская война. Англичане пытаются захватить землю у буров (голландских и немецких
колонистов в Южной Африке), а французы бурам помогают. В этой войне принимает участие отряд подростков-французов, самому
старшему из которых шестнадцать лет, а младшему лишь одиннадцать. Эти юные добровольцы, которые отправляются в далёкую Южную
Африку исключительно из романтических побуждений, завладев парой наганов, постепенно вооружаются, убивают кучу народа и
становятся мощной военной группировкой, поскольку к ним присоединяются всё новые и новые вооружённые дети.
…Книга потрясла меня настолько, что довольно продолжительное время я мог думать только о ней. Сделанное открытие - что дети
могут участвовать в войне наравне со взрослыми, да и вообще могут просто отправиться на войну, подействовало на меня настолько
сильно, что я вдруг решил повторить подвиг капитана Сорви-голова.
Дело было ещё в том, что я в принципе очень хотел воевать со взрослыми. Я хотел доказать им, что не только они могут
властвовать в нашем мире. Мне представлялся такой же, как у капитана Сорви-голова, небольшой отряд хорошо вооружённых детей,
который участвует в какой-нибудь текущей войне, например, вьетнамской, на стороне угнетённого слабого народа.
Сейчас уже плохо помню, каким образом я решал, в кого именно можно стрелять, а в кого нельзя. Взрослые, в которых я буду
стрелять, думал я тогда, безусловно, заслуживают мгновенной смерти, - это разные враги, шпионы, американцы, недобитые фашисты,
преступники, то есть явные и открытые злодеи, убийство которых является благом для всего остального мира. Но именно этот
остальной мир и представлял для меня главную проблему. Именно ему я и хотел доказать - что я не просто маленький мальчик, один
из многих. Что все они глубоко заблуждаются, пребывают в неведении, в заблуждении, в тумане - относительно меня и вообще всех
других маленьких мальчиков. Что они не знают, каковы мы на самом деле и на что мы способны.
Кроме того, я хотел отправиться на войну, исчезнув таким образом из своей нынешней, жалкой и ничтожной, жизни. Это была вторая
главная причина.
За какое-то время до принятого мной решения я обменял пять своих солдатиков из набора "Первая конная" на одну машинку (модель
автомобиля "Чайка", красного цвета, масштаб 1:30) - у Лёни Андреева, который в принципе не хотел меняться, но после моих долгих
уговоров наконец милостиво согласился.
…Как вдруг коварный Андреев начал требовать машинку назад и даже грубо настаивать на этом. Я не мог противостоять его напору,
да и, честно говоря, оловянные всадники из набора "Первая конная" стали представляться мне такими милыми и привлекательными,
что я готов был вернуть их назад. Однако решив поиграть с "Чайкой" в последний раз, с изумлением обнаружил, что у неё сломалась
передняя ось и починить её нет никакой возможности.
На меня нахлынул мрак, и это ощущение я хорошо помню до сих пор.
Самое ужасное было в том, что Лёня Андреев был моим первым в жизни настоящим другом. Да, именно так я и думал про него…
В этом присутствовал даже некоторый элемент предательства, потому что до той поры своими настоящими друзьями я считал
Колупаева, Сурена, Серёгу-маленького и других ребят из нашего двора. Когда-то так оно и было.
…Но время шло, и постепенно мне становилось ясно, что эти игры во дворе отдают каким-то сопливым детством, и никто к ним уже
всерьёз не относится. Игры продолжались, но как-то вполсилы.
- Ну ладно, ханурики, поиграем, что ли! - милостиво соглашался Колупаев. И мы шли строить снежную крепость, мостить запруду,
жечь обломки виниловых пластинок и остатки шариков для пинг-понга, разбивать кирпичи о железную стену, есть сухую шипучку,
кидать ножички в сырую землю, давить жуков-короедов и так далее и так далее.
Однако во всём этом сквозила какая-то печаль. Время уносило нас всех в какую-то другую сторону.
Но в какую?
Никто не знал. Однажды я сказал об этом Колупаеву. Он достал сигарету и закурил.
- Придумать что-то надо, - выкурив её всю в глубоком молчании, торжественно сказал он.
- Что придумать? - откликнулся я.
- Ну, что-то… - он неопределённо махнул рукой.
И я постепенно увлёкся совсем другим делом. Этим делом были наши походы в кино с Лёней Андреевым.
В школе я подходил к нему на переменке и задумчиво говорил:
- В кино, что ли, сходить вечерком?
Он недоверчиво смотрел на меня и спрашивал:
- А на что?
- Ну, давай я сбегаю после уроков в "Пламя", посмотрю, что там идёт, - с готовностью откликался я. И он милостиво кивал.
- Я тебе позвоню! - говорил я радостно. - Часа в четыре.
После школы мы с ним очень медленно, почти торжественно шли к троллейбусной остановке, солидно покачивая портфелями, и говорили
буквально обо всём: об учителях, о международном положении, о наших мечтах и планах. Лёня был нетороплив и слегка ироничен. Эти
прогулки нравились мне до такой степени, что я готов был гулять с ним после школы часами, но такой возможности не было: школа
стояла в середине переулка, а Лёня жил в его конце. Идти было пять минут.
Не больше. И то если медленным шагом.
Наскоро пообедав и сделав что-то из уроков, я сломя голову мчался в кинотеатр "Пламя" на площади Восстания. Кинотеатр был
двухзальный, и там были Синий и Красный залы, то есть одновременно всегда шло два фильма. Я стоял у кассы, мучительно
соображая, на что покупать билеты. Фильмы были и старые, и новые, и наши, и зарубежные, и надо было ещё точно угадать, на
какой фильм нам идти. В кармане обязательно нужно было иметь две копейки, чтобы позвонить Лёне Андрееву, и как минимум
тридцать, чтобы взять билеты. "Всё остаётся людям", "Есения", "И дождь смывает все следы", "Золотая пуля", "Двое в городе", и
прочее, и прочее. Наконец, сделав окончательный выбор, я становился в очередь в душном маленьком помещении у касс и, с ужасом
глядя на часы, медленно двигался к полукруглому окошечку.
…И когда я говорил кассирше, всегда усталой или сонной, что мне нужно два билета на четыре часа в Синий или Красный зал, на
такой-то фильм, у меня всегда бешено колотилось сердце.
Затем, уже держа в руках синие шероховатые прямоугольники, я снимал трубку (около касс был телефон-автомат, он висел на стене
и всегда работал) и набирал Лёнин номер.
- Через сколько? - всегда с изумлением спрашивал он.
- Через двадцать минут! - виновато отвечал я. - Но ты же близко живёшь, и потом, слушай, там ещё киножурнал будет, "Новости
дня", ты успеешь.
…Как-то раз Лёня с раздражением сказал: ну почему ты звонишь всегда за двадцать минут до сеанса и я должен мчаться как
угорелый? Нельзя ли просто чуть пораньше купить билеты?
Я виновато молчал.
Конечно, это было правильно, но если бы я готовился, делал всё заранее, обдуманно и по плану - обязательно произошёл бы
какой-то срыв и ничего бы не получилось, в этом я был почему-то уверен.
Важно было и другое: с Лёней я впервые в жизни смотрел на четырёхчасовом сеансе взрослые фильмы, чему всё время не уставал
поражаться. Ничего такого в них не было, конечно, но всё-таки иногда там случались долгие страстные поцелуи, там показывали
настоящих иностранных женщин, показывали, как они идут, во что одеваются, как смотрят. Если же в фильме была сцена, где
иностранная женщина перед сном снимает халат, а точнее, пеньюар (хотя, как правило, такие сцены из советского проката
вырезали), то этого нам хватало надолго.
Нам тогда было о чём поговорить.
Тут была, правда, одна тонкость. Я всегда хотел Лёню куда-нибудь проводить - до угла, до дома, до нашей школы, но он считал,
что это лишнее, и выбирал ту точку, где мы должны были, по его мнению, обязательно расстаться. Это меня немного злило, но
сказать Лёне об этом напрямую я не мог.
Мы с ним шли, например, мимо старого зоопарка, слушая в темноте уханье каких-то рассерженных птиц или протяжные крики
неизвестных животных, и вдруг он говорил:
- Всё, дальше мы не идём! Стой здесь! Так что ты хотел сказать?
Это всегда как-то сбивало с толку.
Ведь мыслей после настоящего хорошего фильма рождалось много, и хотелось их высказать Лёне сразу все, или постепенно, шаг за
шагом, по ходу движения, а тут вдруг - раз, и он подводил черту.
Поэтому я немного сбивался.
- Не, ну это надо придумать! Вот как они показывают! Сняла халат и всё! Или вот эта сцена, где они целуются, - раз, и темнота.
Разве так в жизни бывает?
- Да ладно тебе… - лениво и со значением говорил Лёня Андреев. - Ты голых баб, что ли, не видел?
- А ты? - задыхаясь от собственной смелости, отвечал я вопросом на вопрос.
- Будем это обсуждать? - холодно замечал Лёня, и в сырой ноябрьской темноте краска стыда заливала моё лицо.
Вот за это я и обожал его! Вот за это спокойствие, холодное и в то же время вежливое, с которым он остужал мой пыл, за это его
умение говорить вещи, которые я сам никогда бы не мог сформулировать.
Действительно, ну неужели мы будем это обсуждать? Как можно обсуждать то, что нельзя обсудить, - коленки, например, или живот,
или вырез на груди? Это же совершенно невозможно!
Другое дело - художественное содержание.
В этих фильмах, которые мы смотрели, всегда оставался какой-то неясный для меня момент или вопрос: а почему всё-таки так, а не
по-другому? "А вот почему он тут не мог, чтобы всех сразу наповал" или "Откуда там взялись наши" - но Лёня предпочитал обойтись
без дискуссии.
- А тебе это важно?
Лёня умудрялся уловить общее, в то время как я утопал в частностях. Мы стояли под фонарём, и мелкий дождь падал на наши куртки
и лица, заливая сыростью и бесконечным движением те огненные куски смысла, которые плавились перед моим взором. И тут наконец
Лёня говорил мне весело:
- Ну вот и сходили! Ладно, бывай, Лёва!
И быстро исчезал в темноте.
Я очень хотел, чтобы он пригласил меня к себе в гости. Мне казалось, что наши отношения нуждаются в каком-то развитии. Причём
нуждаются срочно.
Приглашать его к себе в гости я почему-то не смел. Пару раз я делал такие попытки, но он всё отнекивался, и постепенно я понял,
что в этом есть своя логика. Ну что я мог показать ему у себя дома?
У меня дома, как мне тогда казалось, не было ничего интересного!
Например, у меня дома не было магнитофона, был только проигрыватель "Юность" с пластинками из отдела "Культтовары". Там вообще
нечего было слушать - ну не могли же мы с Лёней слушать, например, песни Вертинского. "На солнечном пляже в июле, в своих
голубых пижамах…" Ну как мы могли слушать такую ахинею? Ну какие пижамы на пляже? Это же бред?
И ещё я был почему-то уверен, что у Лёни Андреева есть дома магнитофон и записи на бобинах с настоящей музыкой. Я даже не знал,
как они выглядят, эти бобины, но был уверен, что у Лёни они есть. Я жил в обычном доме, а его квартира была в доме, где жили
знаменитые актёры, на улице Пресненский вал.
Например, я точно помню, что там жил актёр Евгений Леонов. Я даже подозревал, что и сам Лёня Андреев - сын какого-то
знаменитого актёра или музыканта, или художника, а может быть, секретного учёного. Но спросить его об этом прямо не решался.
Однако мой новый друг чуть раньше меня догадался, что наши отношения нуждаются в каком-то развитии. Он предложил мне
участвовать в обменах.
Лёня объяснил мне, что каждая вещь имеет свою ценность и приравнивается к какому-то числу. Например, одна наша советская
машинка приравнивается к пяти американским жвачкам. Или же обычный стеклянный шарик (белый или цветной) приравнивается к двум
солдатикам. Тоже нашим. А один американский солдатик приравнивается к трём нашим машинкам. Рублёвого эквивалента тогда
практически не существовало. Американских солдатиков купить было вообще трудновато. С рук на руки они переходили за разную
цену, в зависимости от обстоятельств. На каждом местном рынке (например, у моих одноклассников) к обычному биржевому курсу
примешивались различные второстепенные факторы - у кого-то в ходу были монеты иностранных государств, у кого-то марки. В нашем
классе в ходу были марки, иностранные открытки и микрофотографии с голыми женщинами. Я мог вступить на рынок, как быстро
выяснил Лёня, с наименее привлекательным товаром - нашими солдатиками. Но у меня было хотя бы это, у других же не было ничего.
Я подумал и решил, что попробую.
Итак, Лёня Андреев предложил мне принести из дома "всё, что есть" и сказал, что после уроков мы пойдём к Саньку Белозерчеву,
для ознакомления с общей ситуацией. Он говорил, что надо посмотреть, как там и что, какие есть предложения. Одно это слово -
"предложения" - взволновало меня настолько, что я вспотел.
- Да ты не волнуйся, - сказал Андреев. - Всё бывает в первый раз.
И похлопал меня по плечу.
В тот день я вынул из портфеля все свои учебники и тетради и с трудом запихал туда набор солдатиков "Первая конная". В нём было
восемь всадников и двенадцать пехотинцев. Всадники были очень красивые, но их вдохновенно поднятые над головами сабли казались
мне пережитком прошлого, а вот два скорострельных пулемёта системы "максим" (о нём я много читал у Буссенара) - реальной силой,
которая была способна подавить огнём сопротивление противника.
Когда мы пришли, Белозерчев сделал вид, что, с одной стороны, он крайне удивлён и что, с другой стороны, его совершенно не
интересует содержимое моего портфеля. А когда я вытряхнул на стол набор "Первая конная", разочарованно присвистнул:
- Ну, я даже не знаю!
Мы с Андреевым напряжённо молчали. Белозерчев считался в нашем классе реальным экспертом, хотя сам, как сказал Лёня Андреев,
мало что мог предложить. Он немного подумал, быстро взглянул на меня и спросил:
- Целиком меняешь? Весь комплект?
- Нет! - испуганно сказал я: мысль о том, чтобы расстаться сразу со всем содержимым набора "Первая конная", показалась мне
нелепой.
- А тогда чего мы время теряем? - злобно накинулся на меня Белозерчев. - У меня что, много времени, по-твоему?
- Вот, - придвинул я к нему пять всадников с саблями, гордо поднятыми над головой. - Вот этих. Отдаю.
- А я не беру! - сказал Белозерчев. - Такого добра в магазине знаешь сколько?
Тут он был прав только наполовину. Действительно, наборы такие продавались. Больше того, если мои всадники из олова были
неопределённо-серого цвета, то пластмассовые, по два рубля сорок две копейки, красивого тёмно-алого. Но зато пластмассовые
всадники действительно продавались везде, их наштамповали на заводе в страшном количестве, а вот оловянные, тяжёлые сняли с
производства уже давно, и в магазине их было не купить. И кроме того, пластмассовые всадники гнулись. А оловянные - нет. Обо
всём этом я робко напомнил Белозерчеву.
- Да я знаю! - равнодушно отмахнулся он, продолжая думать. - Больше у тебя ничего нет?
Я скорбно покачал головой.
- Ну понимаешь, Лёва, наш комплект, отечественный, предлагать частями - это даже смешно… Ну хорошо, а что ты за это хочешь? -
неожиданно спросил он.
Я не знал, чего я хочу, а надо было соображать быстро.
- А что у тебя есть?
- Ну вот, пара-тройка марок у меня есть одинаковых, - скучно вздохнул Белозерчев. - "Монгол-шуудан". Медведи. Лошади всякие,
зебры, антилопы, не интересует? Может, ты юный зоолог?
Но нет, марки меня не интересовали. Юным зоологом я не был.
- А машинки есть? - с надеждой спросил я. Белозерчев и Андреев быстро переглянулись.
- Если только наши… - тихо сказал Белозерчев. - Пойдёт?
Я кивнул.
Так сбылась моя мечта: я вступил в клуб любителей натурального обмена и окончательно сблизился с Лёней Андреевым.
Теперь мы ходили после школы втроём (он, я и Санёк Белозерчев), лениво осматривая окрестности.
Это были переулки между зоопарком и Пресненским валом, в районе Малой и Большой Грузинской улиц.
На Зоологической улице стоял новый дом, где жили кэгэбешники. Там была квартира родителей Толи Кубышкина, у которого дома висел
календарь с японскими женщинами, - он менял на переменах маленькие чёрно-белые отпечатки с голыми людьми, которые занимались
непонятно чем. Я, по крайней мере, никогда не мог это понять: фотографии были мутные, ничего не разглядишь.
Иногда мы звонили из телефона-автомата Толе Кубышкину, с предложением выйти на Большую Грузинскую улицу. Но он всегда
отказывался. Наверное, наша компания чем-то ему не нравилась. Или родители не выпускали из дома.
- А чего он так, а? - горячился я. - Чего он не выходит?
Проносящиеся мимо машины обдавали меня парами бензина.
- Смотри, смотри, иностранная! - говорил вдруг Лёня Андреев и останавливался, провожая взглядом машину с красными номерами.
Вообще мне казалось, что и машины и дома в этом районе совсем другие. От гула автомобилей даже как-то кружилась голова. Но это
на Грузинских улицах. В переулках было совсем тихо, спокойно.
Некоторые дома были совсем старые, красивые, с какими-то башенками, странными окошками. Некоторые - совсем новые, из дорогого
жёлтого кирпича.
- А вот тут, товарищи камараден, находится посольство Федеративной Республики Германия! - торжественно объявлял Белозерчев. -
Если возле посольства очень долго на одном месте стоять, к тебе обязательно дяденька подойдёт.
- Какой дяденька? - тупо удивлялся я.
Лёня и Белозерчев смеялись над моим невежеством.
- Такой, Лёва, в штатском!
- А почему? - спрашивал я, не в силах вникнуть в эту сложную тему.
- Почему? - задумывался Белозерчев, испытующе глядя на меня. - Он тебе сам всё объяснит…
- Нет, а что такого-то, если тут просто стою? - продолжал упорствовать я.
- А ты знаешь, Лёва, что я тут однажды целый блок жвачки выпросил? - загадочно отвечал мне Белозерчев, и я замолкал,
потрясённый.
Меня поражало тут всё. Нависающий прямо над головой шпиль высотки на площади Восстания. Обилие машин и прохожих. Дома.
Но главное - вот это волнение, которое охватывало меня, когда я находился здесь. Совершенно непонятное волнение.
Дальше по Большой Грузинской стояли два замечательных дома, мимо которых я никак не мог пройти просто так, не остановившись.
Один был огромный, красный, с высокими окнами. В нём когда-то молились католики.
- А кто такие католики? - не понимал я.
- Это другой веры товарищи, - сухо пояснял мне Белозерчев. - Не нашей. Наша православная. А у них католическая. Иностранцы тут
раньше молились, короче. Немцы всякие. Поляки.
- А сейчас они где молятся?
Белозерчев сурово смотрел на меня, иногда оглядываясь на загадочно улыбавшегося Андреева.
- Ты чего, Лёва, тупой или прикидываешься? Теперь они нигде не молятся!
Второй дом по Большой Грузинской улице был просто очень красивый. На нём вроде висела какая-то доска, типа там жил архитектор
или конструктор, я не помню сейчас. Внутрь двора вела огромная высокая арка, потом ступеньки вниз; дом стоял как будто на
горке, а двор был долиной, и мне всегда почему-то хотелось войти в этот двор.
- Давайте туда войдём? - всегда предлагал я, когда мы шли мимо.
- Да чего там делать? - всегда отвечал Лёня Андреев. - Двор как двор. Я там сто раз был. Ничего интересного.
Этот ответ тоже сражал меня своей простотой. Конечно, Лёня был там сто раз, я сразу в это верил. Ведь он ЖИЛ здесь, в этом
районе, а я только приходил, да и то не каждый день.
Хотя то, что, например, Санёк Белозерчев тоже жил в этом районе, на меня не производило никакого впечатления. Он обитал в
обычной блочной девятиэтажке, такой же, как у меня. И квартира была у него маленькая, как у нас с родителями. И то, что он нас
запросто к себе пустил, тоже меня не удивило.
Другое дело - Лёня Андреев. Он не болтал попусту и не хвастался.
Он просто жил тут. Это было совсем другое.
Постепенно мы доходили и до Тишинской площади. Тогда там ещё не стоял памятник русско-грузинской дружбе работы Церетели, такой
высокий столб, увитый плющом. Нет. Не было никакого столба. Зато было много автобусов. Это был главный московский автовокзал.
Отсюда запросто можно было уехать в какие-нибудь Бронницы, Луховицы, Спас-Деменск, Можайск, Ярославль, Переславль, Калугу,
Сухиничи, Муром - да каких только странных названий не было на этих остановках. К автобусам подходили усталые люди с чемоданами
и рюкзаками, здесь прощались парочки, галдели дети.
И порой мы просто стояли и смотрели, как эти автобусы уезжают, увозя своих пассажиров в далёкие маленькие города.
На Тишинке работал рынок. На рынке продавали семечки, огурцы, картошку, а летом - грибы. Грузины продавали здесь свои красивые
цветы.
На Тишинке также была барахолка. Последняя, в сущности, барахолка в Москве.
Лёня объяснил мне в двух словах, что тут можно купить старые подержанные вещи: например, старый баян или матросскую одежду, или
просто красивую шляпу, или солдатскую шинель с железными пуговицами. Но я не понимал всё равно, зачем всё это покупать и
продавать, если есть обычные магазины.
Барахолка была за забором, и мне туда идти совсем не хотелось. Было страшновато и глупо: ну не буду же я покупать себе старые
вещи! У меня и новых-то было полно, девать некуда. Одних сандалий три пары. Хотя сандалии я в принципе терпеть не мог. И почти
не носил.
Иногда Белозерчев просил нас подождать его и скрывался минут на десять-пятнадцать за этим забором. Это было всего раза два, но
я запомнил это озабоченное выражение лица, когда он появлялся оттуда.
Он никогда ничего не рассказывал, но было и так понятно, что там, на Тишинской барахолке, что-то есть, что его интересует. Лёня
Андреев в эти минуты становился хмурым и безразличным. И смотрел в сторону.
А я смотрел в сторону улицы Горького. Она уже была видна отсюда, с Тишинки. Это был уже совсем другой город. Город, незнакомый
и неизвестный мне. Я даже не знал, что там, за ней, за улицей Горького. Какие там есть места.
…В тот первый раз, когда я принёс в школьном портфеле своих солдатиков и согласился обменять их на машинку, Санёк Белозерчев
пододвинул стул к шкафу, аккуратно постелил на него газетку, залез на стул, вздохнул и достал сверху коробку из-под обуви,
которую затем так же аккуратно (отодвинув стул и сняв газетку) поставил на стол и открыл.
В этой коробке хранился обменный фонд, "сама коллекция в другом месте", загадочно сказал он.
Этот обменный фонд представлял из себя, скажу вам честно, довольно странное собрание вещей. Никогда в своей жизни я не видел
ничего более несовместимого.
Ну, например, отдельно, в крошечном синем бумажном пакетике, хранились ниппели для футбольных мячей.
- Зачем они тебе? - насмешливо спросил Лёня Андреев.
Санёк не ответил. Он пересчитал ниппели и аккуратно сложил их обратно.
Были какие-то красивые ластики - наверное, заграничные. Гитарные струны, свёрнутые в блестящие кольца. Стеклянные шарики: два
розовых, три синих и около десятка прозрачно-белых. В этой коробке я впервые в жизни увидел магнитофонную кассету в фирменной
упаковке Sony, нераспечатанную.
- Это что? - спросил Лёня Андреев.
- Не знаю, - почти не дыша ответил Санёк Белозерчев. - Мне на той неделе должны сказать.
Была открытая пачка сигарет "Ява". В твёрдой упаковке. Стоили они тогда сорок копеек. В пачке была примерно половина.
- На улице нашёл, - весело сказал Белозерчев. - Я их по одной штуке меняю.
- На что?
- Да по-разному. Хоть на октябрятские значки.
И верно, тяжёлых красных октябрятских значков с Лениным в белом кружочке имелось в коробке целых три штуки.
Санёк наконец вынул из своей волшебной коробки то, за чем я, как бы так получалось, пришёл к нему в дом.
Это были железные советские машинки.
Стоили они тогда в магазине от рубля до трёх. Некоторые стоили около пяти. Трудно представить себе, за сколько можно было
купить у спекулянта модель иностранную. За десять, быть может. Или за двадцать? Но я никогда не просил родителей купить мне их.
Это было воплощение постыдной, ненужной роскоши.
По крайней мере, для меня.
И вот теперь мне предстояло стать её обладателем.
- Да ты не волнуйся, Лёва! - сочувственно сказал мне Лёня Андреев.
- Не дрейфь, Лёва, - поддержал Белозерчев. - Соберись с духом. Мать скоро придёт, у неё сегодня отгул. Давай решай, будем
оформлять сделку.
Теперь мне предстоял сложный момент выбора.
Из модели военного грузовика (ЗИС-110), серой "Волги" (ГАЗ-21) и красной "Чайки" я сразу решил выбрать вот эту, последнюю. Она
была длинной и какой-то непохожей на остальные модели. Но у неё не открывались двери. То есть они в принципе открывались,
когда-то, но теперь их открывать было нельзя.
- Будешь открывать-закрывать, они вывалиться могут, - сухо сказал мне Белозерчев. - Ну что, берёшь?
- А ты отдаёшь? - недоверчиво осведомился я.
- Отдаю-отдаю, - торопливо сказал он.
- Сейчас я подумаю, - сказал я.
Я пошёл в туалет и долго стоял, глядя в белый фаянсовый унитаз с журчащей водой внутри. Потом спустил воду, вымыл руки и пошёл
на кухню. Там я ещё попил воды из-под крана. Будильник на холодильнике страшно громко тикал, отсчитывая секунды.
Я совершенно не представлял себе, что я буду делать с этой "Чайкой". Я любил солдатиков и часто играл в них. Играть в машинки я
не мог, просто не знал, как это делается.
- Ладно, - сказал я хмуро, вернувшись в комнату. - Давай меняться.
Мне вдруг стало очень жарко и захотелось поскорей уйти.
Машинку я зачем-то сунул в карман пальто. Запихав обратно в портфель коробку с уже неполным комплектом солдатиков, я быстро
оделся и, сухо кивнув, вышел на улицу. Лёня Андреев сказал, что у них ещё есть дела, и от этого мне стало как-то пусто и
скучно.
Было совсем темно.
Прислонившись к фонарному столбу, я достал из кармана свою "Чайку" красного цвета, поднёс её к глазам и заплакал.
…Этот обмен долгое время представлялся мне настоящим чудом. Некоторое время я даже считал (хотя и немного стесняясь этой
мысли), что счастливее меня никого не может быть на этой земле. Но постепенно я привык к обладанию "Чайкой" и даже начал думать
о других, гораздо более приземлённых вещах.
Для того чтобы мама не могла зайти в мою комнату неожиданно, я теперь приставлял к двери стул. За то время, пока она пыталась
его отодвинуть, я успевал быстро спрятать свою красную "Чайку" в ящик письменного стола.
Когда мама таким образом в первый раз вошла в мою комнату, щёки её пылали от гнева.
- Ты что тут делаешь? - спросила она. - А?
- В солдатиков играю… - угрюмо сказал я, показав ей на поверхность письменного стола.
- Так! - грозно сказала мама. - Ты что тут делаешь, Лёва, а? Ты чем тут занимаешься? Ты зачем забаррикадировался от меня?..
Я пожал плечами и отвернулся.
- Ты что молчишь, а? Я тебя спрашиваю, ты зачем стул поставил?
- Мам, - сказал я. - Я уже взрослый. Ко мне нельзя без стука входить.
Мама села на мою кровать.
- Так, - сказала она.
Мы промолчали несколько минут. Потом она, не глядя на меня, встала и вышла.
- Лёва! - позвала она меня из кухни. - Иди-ка сюда!
Я пошёл на кухню. Мама смотрела в окно.
- Сядь! Я с тобой поговорить хочу!
Я положил подбородок на стол. В такой позе я вообще любил сидеть, когда меня одолевали тяжёлые мысли и чувства.
- Сядь нормально! - прикрикнула она. Потом лицо её потемнело и она заговорила тихо, словно бы сомневаясь:
- Лёва, что с тобой происходит?
Я пожал плечами.
- Нет, ну ты скажи: что с тобой? Что ты от меня скрываешь? Почему ты в комнате сидишь часами? Что ты там делаешь?
- В солдатиков играю, - опять повторил я.
- Что ты врёшь, а? - горестно сказала она. - Ну зачем ты мне врёшь? Я же вижу, что с тобой что-то творится. То тебя после школы
часами нет, я тут места себе не нахожу. То бежишь в кино какое-то. То сидишь дома безвылазно. Хоть бы во двор один раз за
неделю вышел.
- Не хочу, - коротко сказал я.
- А чего ты хочешь?
- Ничего.
- Лёва, - сказала мама твёрдо, - посмотри мне в глаза. Ты чем там занимаешься, а?
- Да ничем! - закричал я. - Ничем! Не заходи ко мне без стука, понятно?
Мама потрясённо молчала.
- Хорошо, - сказала она. - Но и ты к нам с папой без стука тоже не заходи. А если ты куда-то уходишь, будь добр, предупреждай,
когда вернёшься. И вообще…
- Мама, - сказал я. - Я просто хочу побыть один.
- Да ты и так всё время один! - вдруг всхлипнула она. - Ты всё время один! Никого кругом не замечаешь, ни брата маленького, ни
меня, ни отца, ни друзей своих. Куда же больше-то!
Я ушёл к себе и рухнул лицом в подушку.
Потом встал, пододвинул стул к двери и опять упал на кровать.
Тогда мама подошла к двери с той стороны и заговорила со мной оттуда.
- Лёва! - говорила она взволнованным голосом. - Перестань, пожалуйста, дурить. А то я и вправду подумаю что-то плохое. Ну что
мне делать? Ну в чём я не права? Может, у тебя что-то случилось? А?
Конечно, я не мог объяснить маме всего. Я не мог объяснить ей, что машинка, которую я выменял, была моим первым в жизни
богатством. Я даже не знал, что с ним делать, но это было моё богатство. Всё остальное - мои игрушки, мои вещи, мои книжки -
были тоже моими. Но всё-таки не совсем. Эту вещь я выбрал сам, довольно мучительно и с трудом. И она мне очень нравилась.
Но самое главное - с ней была связана моя новая жизнь. Новая жизнь и новые люди. Я ещё не знал, какой она будет, эта новая
жизнь, но отказаться от неё уже не мог.
И дело было не в том, что я не мог объяснить всего этого маме. Дело было в том, что я совершенно не хотел ей этого объяснять.
Это было какое-то новое, неизвестное мне чувство.
Как я уже говорил, мои отношения с Лёней Андреевым кончились как-то странно и вдруг. Что именно я сделал не так, мне до сих пор
непонятно.
Однажды он сказал, чтобы я больше не приглашал его в кино.
- Почему? - тупо спросил я.
- Да чего-то неохота просто… - ответил он лениво. - Очень много времени на это уходит, Лёва. Придумай что-нибудь другое.
Мы по-прежнему шатались по улицам втроём с Белозерчевым и звонили из телефонов-автоматов всем подряд.
В нашем классе были две девочки, Шарыгина и Белоголовцева, они всегда ходили вместе и чем-то выделялись среди остальных. Лёня
Андреев придумал им прозвище: тушканчики. Я помню этот рисунок из учебника природоведения: на полстраницы там был нарисован
тушканчик полевой, на тонких ножках, симпатичный и странный. Почему Шарыгина и Белоголовцева напоминали Лёне этого тушканчика,
я так и не понял. Наверное, своими тонкими ножками.
Из телефонов-автоматов мы звонили то Шарыгиной, то Белоголовцевой, то Кубышкину, то ещё кому-нибудь из класса.
Как правило, это были дурацкие розыгрыши, в которых я не принимал никакого участия.
- Алё! Это квартира Шарыгиных? Вам из отделения милиции звонят! - придуривался Санёк. - Ваша дочь потеряла в школе трусики!
Я ничего такого придумать не мог, стоял и глупо улыбался. Меня поражало, почему Лёня Андреев так страшно хохочет над этими
шутками.
- Тебе правда смешно? - спросил я его однажды, когда Белозерчев отошёл в сторону за чем-то.
…Он не ответил.
Иногда, когда двушки кончались, меня посылали выпрашивать их у старушек.
Я врал старушкам, что мне нужно срочно позвонить, что у меня кончились деньги, что у меня заболела мама. Врать было трудно, но
я старался.
В темноте осеннего вечера, когда Белозерчев зажигал спички, чтобы набрать номер, я думал о том, что не хочу идти домой, что мне
и здесь хорошо. Но это была неправда. Мне было плохо везде.
Однажды, когда на перемене в меня начали стрелять бумажными пульками из трубочек, я вдруг увидел, что среди стрелявших, в этой
толпе идиотов, находится и Лёня Андреев. Я подошёл и вырвал у него из рук трубку.
- Ты что делаешь? - сказал я. - А?
Он снова ничего не ответил.
Однажды Лёня Андреев сказал, чтобы я вернул ему "Чайку".
- Как это? - не поверил я. - При чём тут ты? Я же обменял её на солдатиков.
- Солдатиков я тебе принесу, - сухо ответил он. - Мы решили с Саньком объединиться. Мы основали фирму.
- Фирму? - зачем-то переспросил я.
- Да, - сказал Лёня Андреев. - У нас теперь фирма. Мы торгуем вдвоём. Каждый внёс свою долю.
- Я тоже хочу, - зачем-то сказал я.
- А что ты можешь внести? - неприятно удивился Лёня. - Может, я чего-то не знаю?
- А что он внёс?
- Всё.
Эти слова меня поразили. Как это "всё"?
- Да, - сказал Лёня Андреев. - Мне отец привёз одну вещь, хорошую. И я отдал её, как свою долю. А он внёс всё, что у него было.
Что тебя удивляет?
Меня не удивляло ничего. Честно говоря, я даже обрадовался. Ходить и звонить из телефонов-автоматов разным тушканчикам мне уже
порядком надоело.
- Хорошо, - сказал я. - У вас фирма. А у меня солдатики.
Вечером я решил в последний раз поиграть в машинку. Вернее, я решил, что наконец поиграю в неё по-настоящему. Раньше я просто
ставил её на стол и смотрел. Я опустил её на кровать. И легонько покатил по одеялу.
В этот момент вдруг что-то треснуло.
Я поднял красную "Чайку" и увидел, что у неё сломана передняя ось. Два колеса лежали отдельно.
Тогда я открыл дверцы. Они тоже выпали.
…Наконец я решился на признание и принёс сломанную машинку в школу, чтобы отдать её Лёне Андрееву. Он долго сопел, глядя на
неё, потом забрал, а потом отказался отдавать моих солдатиков и больно ударил по лицу. Но как ни странно, я был благодарен ему
за это унижение, потому что оно избавило меня от тяжелого чувства вины. После того как Андреев ударил меня по лицу, это чувство
вины исчезло, - теперь он был виноват передо мной, а не наоборот.
Стоял глубокий ноябрь, но солнечный воздух был такого нестерпимо золотистого цвета, какой бывает только осенью перед быстрым
наступлением темноты. В этот момент я отчётливо понял, что должен постараться ударить его в ответ. Что это единственно
правильное решение. Больше того, я даже понял, что если этот ответный удар не состоится, - я тем самым нанесу непоправимую
обиду Лёне Андрееву и наши отношения разладятся окончательно. И тем не менее я не мог найти в себе силы сделать это прямо
сейчас. Я стоял и тупо смотрел себе под ноги. В этот момент мне ещё пришла в голову такая мысль: возможно, потом, когда я
соберусь с духом и как следует настроюсь, я тоже ударю Лёню Андреева по лицу, и тогда наши отношения, возможно, опять
наладятся. Но именно сейчас сделать этого я никак не мог.
Вот тогда мне и захотелось исчезнуть из своей жизни. Мы стояли возле дома Белозерчева и разговаривали.
- Она была сломана, - сказал я. - Она сразу была сломана. Да?
В этот момент Лёня Андреев ударил меня по лицу.
- Скажи, что она была сразу сломана… - повторял я. - Ну ты же знал… Скажи, пожалуйста.
- Сука ты, - коротко ответил мне Лёня Андреев и презрительно улыбнулся.
- Это ты ещё легко отделался, - сказал Белозерчев. - С фирмой шутки плохи. Вход рубль, выход два.
Я повернулся и пошёл домой.
Родители улеглись рано, а я лежал и не мог спать. Я лежал с открытыми глазами и думал.
Я думал о том, что лучшего момента и не найти, что всё сложилось даже удачно и что теперь ничто меня в этой жизни не держит.
Что я теперь спокойно могу поехать во Вьетнам и погибнуть в бою. А может, даже не погибнуть, а прославиться. Но перед этим я
должен исчезнуть, уйти, уехать, добыть оружие и сражаться против проклятых американцев.
Я знал, что во Вьетнаме идёт сейчас самая главная война и что ехать надо именно туда.
Каждый день наше радио передавало сводки вьетнамских побед, количество сбитых американских самолётов, названия освобождённых
вьетнамских городов, как будто война шла где-то рядом. Я слушал эти сводки прямо с утра, перед школой. И давно решил, что если
я всё-таки убегу, то именно туда.
И вот этот день настал.
Конечно, думал я, мой план был совсем другим. Убежать я хотел вместе с Лёней Андреевым. Но он оказался не другом, а врагом.
Интересно, что за вещь привёз ему отец? Ручку с голой девушкой (ручку переворачиваешь, а девушка раздевается)? Или блок
американской жвачки? А может быть, пистолет?
Да! Если бы это был пистолет, я бы украл его у Лёни, у меня было бы оружие.
Я встал и подошёл к окну.
Мне стало понятно, что убежать я должен именно этой ночью.
От этой мысли я немного вспотел.
Что, вот прямо сейчас?
Нет, конечно, не сейчас. Надо подождать, пока все заснут очень крепко и не услышат, как я одеваюсь, беру с собой хлеб, колбасу,
деньги.
Кстати, а где лежат деньги?
Наверное, у мамы в сумке. Где же ещё. Значит, я должен вынести сумку на кухню, взять несколько рублей, хлеб и колбасу, и тёплую
одежду.
Чёрт, ну почему же я не подготовился?
Поднеся будильник к окну (оттуда шёл слабый свет от фонарей), я вдруг обнаружил, что времени уже двенадцать ночи, а я всё ещё
ничего не сделал.
А что сейчас можно сделать? И куда я пойду, если метро ещё закрыто? Не пешком же я пойду на вокзал? И кстати, на какой вокзал
мне надо идти?
На Киевский? Откуда поезда ходят в Одессу?
И почему именно в Одессу?
Об Одессе я думал гораздо раньше, когда размышлял, как доберусь до Вьетнама. Да! Вот что ещё важно. Уже давно, уже много дней
я вовсе не жил. Я ходил в школу, шатался по улицам, Малой и Большой Грузинской, звонил тушканчикам, сидел на уроках, смотрел
на своих солдатиков и на красную "Чайку", но при этом знал, что всё это - не навсегда! Вот почему я был такой сонный и вялый!
Я знал, что могу со всем этим в любой момент расстаться! Я уже решил это, просто не отдавал себе отчёта. А теперь отдал. Себе
отчёт.
Вдруг вся картина моей жизни стала для меня пронзительно-ясной. Я даже удивился этой ясности, и немного испугался её.
В Одессе я должен упросить какого-нибудь матроса, чтобы он посадил меня на пароход. А поезд? Как я сяду на поезд?
Вопросов было много. И ни на один я не мог себе ответить.
И лишь одно мне было понятно: если не сбегу сейчас, то не сбегу никогда.
Я сел и крепко вжал голову в колени, ругая себя последними словами: трус, трус, трус… Ты трус, Лёва. Ты сбежишь! Ты уйдёшь! Ты
сделаешь это!
Теперь в моей комнате было как будто бы два Лёвы. Один был маленький и слабый, а другой - гневно спрашивал его обо всём,
требовал от него силы и решимости, писал ему маршрут, отмерял назначенное время.
- Ты встанешь в шесть часов утра и уйдёшь из дома, - говорил этот Лёва, сильный и решительный.
- Оружие, оружие, оружие… - шептал я в темноте. - Главное, это добыть оружие.
- Главное - это выйти из дома!
Наконец этот сильный и решительный победил. Мне стало легко и весело.
Я думал о Лёне Андрееве. И о Колупаеве. И о ребятах во дворе. Как все они удивятся. Как они будут поражены.
Но главное - Лёня Андреев. Он вдруг всё поймёт. Он поймёт, о чём я хотел с ним поговорить.
Наконец я подумал о маме. Да… Ей будет нелегко. Но ведь потом она узнает, что я погиб как герой, и ей станет легко.
Но дело даже не в этом. Главное - я больше не могу так жить.
А как - "так"?
А вот так. Бессмысленно. И нелепо.
Я лежал в темноте и плавал в каком-то странном переливающемся воздухе, как будто летал над своей кроватью. Передо мной
проносились джунгли, наполненные американцами, в которых я стрелял из пулемёта "максим", какие-то горящие самолёты, птицы,
которые кричали тревожными голосами, как в зоопарке, фашисты, мама с папой, корабли и поезда…
И Лёня Андреев.
Я проснулся ровно в шесть. И меня прошиб холодный пот. Я тупо глядел на будильник, понимая, что всё уже решено и назад дороги
нет.
Пошатываясь от страха, я встал и тихо приоткрыл дверь. Мама с папой спали, Мишка тоже. Я пошёл на кухню и решил для начала
проверить, какими запасами продовольствия я располагаю.
Отрезав от белого батона за тринадцать копеек ровно половину, а остальное благородно решив оставить родителям (им тоже надо
чем-то завтракать), я решительно полез в холодильник за колбасой. Мне было по-прежнему страшно, но я твёрдо знал, что сейчас
я есть не буду, а позавтракаю на вокзале, когда узнаю расписание поездов. Задумавшись над тем, сколько колбасы надо отрезать,
я не заметил, как в кухню вошла мама.
- Лёва, ты что, с ума сошёл? - сонным шёпотом спросила она. - Шесть утра, а ты колбасу лопаешь? Я тебя что, вчера не покормила,
что ли? Или спать. Пожалуйста.
Мама обняла меня за плечи и повела в комнату.
Я шёл с закрытыми глазами, вдыхая её сонный запах.
Она накрыла меня одеялом и спросила:
- Ты что, Лёва? Что с тобой? Ты плачешь, что ли?
- Нет, мама, - сказал я. - Тебе показалось. Это так…
Она молча встала, покачала головой, вышла и закрыла за собой дверь.
А я продолжал жить.